
Докурились мы с Дивой )) Будет подниматься по мере написания ))))
Спасибо Поппи Брайт и, как я поняла, аж двум переводчикам на русский ))))
Выкладываю не перепостом, потому что здесь вариант слегка подредактированный... появились Упыри...хе-хе-хе
ПрологВесной, в пригородах Саратова развешивают красные флаги, выставляют в окнах портреты Вождей. Яркие лозунги звучат отовсюду из грамофонов и играет музыка. В парках продают газировку и сладкую вату, леденцы в форме петушков и зайчиков.
Пионеры и октябрята украшают улицы и поют патриотические песни.
Взрослые готовятся к первомайской демонстрации. Гладят воротнички и крахмалят рубашки. Ситцевые платья женщин пестрят цветами. Все жаждут окунуться в атмосферу праздника всех трудящихся и пройти по улицам, воздавая хвалу товарищу Сталину.
Уже с утра во всех двориках разливают самогон, поэтому к вечеру день всех трудящихся застаёт на улице пьяных, веселых, горланящих песни людей.
Но знающие люди пьют не самогон, а портвейн 777 - истиинная квинтесенция праздника.
Клуб, где работал Константин располагался в самом конце Петровской улицы, на окраине квартала, почти у самой речки. Было всего половина десятого. Раньше десяти никто сюда не заходил, даже на Первомай. Никто, кроме этой молоденькой девочки в черном школьном сарафане – хрупкой, миниатюрной девочки с пушистыми темными волосами, заплетенными в две косички с пышными бантами и челкой,что вечно падала на глаза. Косте всегда хотелось убрать эту челку с ее лица, почувствовать, как она струится сквозь пальцы – как дождь...
Сегодня вечером, как обычно, она пришла в половине десятого и огляделась в поисках товарищей из пионеротдряда, которые никогда не появлялись в подобных местах. Снаружи был ветер, теплый воздух рябил, как вода, стекая по испещренному трещинами асфальту прямо к реке. Воздух пах жареным луком и тушеным мясом с картошкой, воздух пах пивом и ковровой пылью, которую старательные женщины целый день выбивали из половиков, развешенных по заборам и турникам на детских площадках. Девушка увидела Константина, одиноко стоящего у себя за стойкой – худого, высокого, очень бледного и опрятного, с блестящими черными волосами, рассыпанными по плечам, – подошла, взгромоздилась на высокую табуретку (ей пришлось опереться на стойку) и, как обычно, сказала:
– Мне, пожалуйста, сто грамм пшеничной.
И Константин, как обычно, спросил:
– А тебе сколько лет, солнышко?
– Двадцать.
Конечно, она врала. Ее беспощадно выдавал черный сарафан и большие банты. Но ее голос был таким тихим, что ему приходилось прислушиваться, чтобы разбирать слова, и ее руки на барной стойке были такими тоненькими, и хрупкими, и покрытыми нежным белым пушком; глаза густо накрашены старой маминой тушью, словно это были глаза старушки, мечтающей вернуть былую молодость, жидкая челка, и миниатюрные ножки в открытых туфлях, ногти на ногах накрашены наполовину облезшим красным лаком и от этого смотрятся совсем по-детски. Он влил в стопку маслянистую жидкость и положил рядом на блюдце два крошечных соленых огурчика. Она взяла один из них пальцами и отправила в рот. Пососала его, как карамельку, потом проглотила и только тогда принялась за пшеничную.
Костя знал, что эта девушка ходит к нему потому, что у него в клубе дешевая водка, и еще потому, что он продает ей спиртное и при этом не просит никаких документов и не задает дурацких вопросов типа, с чего бы такая красивая пионерка пьет в одиночестве. Каждый раз, когда кто-то заходит в клуб, она резко оборачивается к двери и касается рукой горла.
– Ты кого-нибудь ждешь? – спросил Костя, когда она пришла к нему в клуб в первый раз.
– Упырей, – сказала она.
Она всегда приходила одна, даже в последнюю ночь Первомая. Всегда – в коричневом школьном платье с белоснежным кружевным воротничком, черном сарафане и без пионерского галстука. Поначалу она курила "Стюардессу". Но Константин как-то заметил, что "Стюардессу" курят только девственницы, и она покраснела и назавтра пришла с пачкой "Космоса". Она сказала, что ее зовут Женя, и Константин лишь улыбнулся ее шутке насчет упырей; он не знал, много ли знает она. Но это была очень милая и симпатичная девочка, с приятной робкой улыбкой. Она была как крошечный огонек в пепле пустых ночей.
И он – абсолютно точно – не собирался ее кусать.
Упыри приехали в город незадолго до полуночи. Припарковали свой УАЗик прям под окнами сельсовета, прикупили бутылку портвейна и промчались по Петровской, передавая ее по кругу, – шли, обнимая друг друга за плечи, их неположенной длины волосы развевались и лезли в лицо.
Все трое густо намазали глаза синими тенями, а те двое, которые были повыше и покрупнее, заплели свои гривы в некое подобие спутанных узбекских косичек. Их карманы были набиты леденцами, типа «взлетных», которые они поглощали, громко чавкая и причмокивая и запивая их портвейном. Их звали Миха, Темыч и Зиновий, и им очень хотелось, чтобы у них были клыки – но клыков у них не было, и они обходились искусственно заточенными зубами, и еще они свободно разгуливали при солнечном свете, чего не могли их прадеды. Но они все-таки предпочитали выходить по ночам; и вот теперь они шли пошатываясь по Петровской и горланили песни.
Миха покопался в кармане и достал завалявшуюся там конфетку «мишки на севере» развернул и засунул в рот, продолжая при этом петь и оплевав всего Темыча крошками шоколада.
– Дай мне тоже, – потребовал тот. Миха достал изо рта обслюнявленную конфетку и протянул ее Тёмычу. Тёмыч беспомощно рассмеялся, поджал губы и покачал головой, но потом все же сдался и слизал липкую сладкую пасту с пальцев Михи.
– Придурки, – скривился Зиновий. Он был самым красивым из этой троицы, с гладким, идеальных пропорций девчачьим лицом и сияющими глазами – светлыми и немного мутными, как портвейн. Его можно было принять за красивую девушку, если бы не руки, которые выдавали, что он мужчина: большие, сильные руки в сплетении вен, выступавших под бледной, прозрачной кожей. Ногти у него были длинными и заостренными; волосы карамельного цвета были собраны в хвост и подвязаны шелковым женским платком, такие привозили из Польши. Несколько прядей волос выбились из-под платка и упали на его странное лицо, на ошеломляюще светлые глаза. Зиновий был почти на полторы головы ниже Михи и Тёмыча, но его совсем не пролетарские манеры и гордая осанка и еще то, как с ним обходились его более рослые спутники, – все говорило о том, что он безоговорочный лидер в этой веселой троице.
Лица Михи и Тёмыча были очень похожи, будто наброски одного лица, сделанные разными художниками: один использовал технику резких линий и острых углов, другой – мягких дуг и закругленных изгибов. У Михи было лицо Ваньки-Встаньки, с большими круглыми глазами и толстыми влажными губами, которые он любил красить помадой ядовито-оранжевого оттенка. Лицо у Тёмы было резким и умным, с острыми, живыми глазами, которые, казалось, подмечали любое движение. Но они, эти двое, были одного роста и одной комплекции. Обычно они даже ходили в ногу – одинаковой нетвердой походкой:
Они радостно заулыбались, обнажив подточенные зубы, высокому парню в советской форме, который вырулил им навстречу. С такого расстояния их заточенные клыки были неразличимы – разве что они выделялись из-за коричневой шоколадной пленки, – но что-то, наверное, ленивая жажда крови у них в глазах, заставило парня свернуть с их пути и отправиться искать приключения куда-нибудь в другое место: туда, куда не пойдут упыри.
Они пробрались на тротуар сквозь подвыпивших демонстрантов, чуть не снесли щит с плакатами «ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ ДРУГ, ТОВАРИЩ И БРАТ!» с одухотоворенными лицами двух рабочих и румяной колхозницы, простирающими крепкие натруженные руки в светлое будущее. Прошли мимо аппарата с газировкой, мимо бабульки с семечками, мимо заводчан с гармонью. Праздничные флаги окрасили небо пурпуром, в воздухе пахло цветущими яблонями, и спиртным перегаром, и речным туманом. Миха положил голову на плечо Тёмычу и посмотрел в небеса. Солнце уже закатилось за горизонт, но небо еще было красным, как и флаги вокруг.
Оставив за спиной бледные огни Петровской, они свернули налево, и набрели на сельский клуб и высокими окнами, забранными ажурной решеткой, за которыми теплился дружелюбный свет. На вывеске над дверью было написано: СЛАВА ТРУДУ. Поддерживая друг друга, упыри ввалились внутрь.
Они были тут единственными посетителями, кроме тихой молоденькой девочки, сидевшей у клубной стойки. Они уселись у стойки и достали вторую бутылку портвеца. Они разговаривали очень громко, потом взглянули на Константина и рассмеялись, пожав плечами. Его лоб был высоким и очень бледным, а ногти – почти такими же длинными и заостренными, как у Зиновия.
– Может быть… – задумчиво протянул Миха, а Тёмыч подсказал:
– Давайте спросим у него.
Они взглянули на Зиновия, ища поддержки. Тот взглянул на Константина, приподнял тонкую бровь и еле заметно дернул плечом.
Никто не обращал внимания на девушку с бантами, хотя она смотрела на них не отрываясь – глаза сверкали в мягком полумраке, влажные губы чуть приоткрылись.
Когда Константин принес им счет, Миха достал из кармана монетку. Но не отдал его Константину, а просто поднял поближе к свету, чтобы Костя мог ее рассмотреть. Это был медный пятак, точно такой же, как и бронзовые имитации, которые кидают в жениха с невестой на сельских свадьбах вместе с другими «сокровищами» – размякшими от долгого хранения в сыром сундуке карамельками, печеньем, источающим горьковатый запах плесени по вине того же сундука, клочками разноцветной бумаги. Только этот пятак был совсем древний: местами позеленевший от старости и потому мерзкий на вкус, если его лизнуть языком. Константин не сумел разглядеть год на монете – она была вся истертая, поцарапанная и заляпанная липкими отпечатками пальцев Михи. Но рисунок просматривался вполне четко: два перевитых широкими лентами снопа пшеницы. Снопа пшеницы, которые огибали шар и звезду, тонко намекавшие на желаемое господство СССР над всей планетой и планы по порабощению оной. По краю монеты была надпись строгим шрифтом: ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ!.
– Вы пришли… – выдавил Константин.
– С миром, серпом и молотом, – улыбнулся Миха своей улыбкой, испачканной в шоколаде. Он поглядел на Зиновия, и тот кивнул. Глядя Зиновию в глаза и ни на мгновение не отрывая взгляда, Миха поднял пустую красную с белым бутылку из-под портвейна, разбил ее о край стола и провел острым, как лезвие бритвы, сколом по нежной коже у себя на правом запястье. Кожа разошлась неглубоким алым разрезом – почти непристойно ярким. По-прежнему улыбаясь, Миха протянул Константину свое окровавленное запястье. Константин приник губами к разрезу, закрыл глаза и стал сосать, как младенец сосет молоко, впитывая вкус некогда залежавшихся на винзаводе ягод в каплях портвейна, смешанных с кровью Михи.
Пару секунд Тёмыч наблюдал – глаза темные, непроницаемые, лицо растерянное, почти смущенное. Потом он взял левую руку Михи и вгрызся в кожу у него на запястье, кусая ее до крови.
Женя смотрела на них широко распахнутыми глазами – смотрела, как будто не верила. Она видела, как рот ее величавого друга Константина окрасился кровью, как его губы дрожат от алого вожделения. Она видела, как Тёмыч рвет зубами кожу на запястье у Михи и пьет кровь, хлещущую из раны. И еще она видела, как прекрасно бесстрастное лицо Зиновия, как сверкают его глаза – словно голубовато-дымные искры в оправе из лунного камня. В животе у нее все сжалось, рот переполнился слюной, и нежная складочка между ног передала мозгу тайное трепетное послание: Упыри! УПЫРИ!
Женя бесшумно встала, а потом ее захватила жажда – кровавое вожделение, которого она так хотела и о котором столько мечтала. Она рванулась вперед, вырвала руку Михи у Тёмыча и попыталась приникнуть губами к кровоточащей ране. Но Миха яростно отшвырнул ее прочь – со всей силы ударил ее по лицу, и была боль в разбитой губе, и вкус крови на языке, тусклый вкус ее собственной крови во рту. Миха, Тёмыч и даже Костя уставились на нее безумными, налитыми кровью глазами, словно голодные псы, которых оторвали от законной добычи, словно неистовые любовники, которых прервали в самом разгаре любовного действа пролетарскими лозунгами с улицы.
Но когда она в страхе попятилась, кто-то обвил ее сзади теплыми руками – большими, сильными руками, которые ласкали ее сквозь грубую ткань платья, и тихий голос шепнул ей в ухо:
– Все равно его кровь слишком сладкая и липкая… у меня есть для тебя кое-что получше, моя маленькая.
Она так и не запомнила имени Зиновия и не поняла, как они очутились в задней комнате клуба, на скатерти, расстеленной на полу. Она помнила только, что он перепачкал все лицо в ее крови, что его руки и его язык распаляли ее с таким старанием, с каким еще никто не делал этого раньше, что, когда он вошел в нее, ей показалось, что это не он, а она у него внутри, что его сперма пахла несчастными виноградными ягодами, залежавшимися на винзаводе, и что, когда она уже засыпала, он провел волосами по ее закрытым глазам.
Это была одна из тех редких ночей, которую Миха, Тёмыч и Зиновий провели не вместе. Зиновий заснул с Женей на скатерти, расстеленной между ящиками с пивом; заснул, держа в ладонях ее крошечные грудки. Миха спал в комнате Константина, располагавшейся сразу над клубом; Константин с Тёмычем тесно прижались к нему, не отрываясь от его запястий даже во сне.
А на Петровской сквозь толпу уже продирались доблестные милиционеры, добросовестные блюстители порядка: «Освободите улицу. Первомай официально закончен. Сейчас утро второго мая. Освободите улицу. Первомай официально закончен. Сейчас утро второго мая», – и для каждого пьяного мужика у них была наготове беспроигрышная фраза: «Пройдемте, гражданин». И над замусоренными мостовыми встало солнце среды, осветив горы пустых бутылок и смятых сигаретных пачек и россыпи ярких, уже никому не нужных флажков; а упыри спали в объятиях своих любовников, потому что они все-таки предпочитали выходить по ночам.
Женя пропала почти на месяц. Потом она вновь появилась в баре у Константина и осталась уже насовсем. Константин кормил ее самым лучшим, что мог достать в условиях дефицита, и разрешил ей мыть посуду, когда она сказала, что ей неудобно сидеть у него на шее. Иногда, вспоминая, как Константин испачкал все губы в крови Михи, как пахла пряная сперма Зиновия у нее на бедрах, Женя забиралась в постель к Константину и не слезала с него, пока он не соглашался заняться с ней любовью. Он не кусал ее – ни разу, – и за это она била его по лицу кулаками, пока он не давал ей сдачи и не просил прекратить. Тогда она тихо садилась на него верхом, и у них все получалось. Время шло. Живот рос.
Когда пришло время, Константин влил ей в рот водку, как воду. Но это не помогло. Женя кричала, пока не сорвала себе голос. Ее глаза закатились, так что стали видны только белки с серебристыми ободками, и сгустки крови лились из нее потоком. А когда в этих алых потоках наружу вышел ребенок, он повернул голову и посмотрел прямо на Константина. У него был осмысленный взгляд – умный, растерянный и невинный. Беззубыми деснами он дожевывал какой-то ярко-розовый ошметок плоти.
Константин взял ребенка на руки, завернул его в одеяло и поднес к окну. Окраина Саратова - будет первое, что увидит этот малыш, и теперь он навсегда запомнит расположение этих улиц – если, конечно, ему это будет нужно. Потом он встал на колени между раскинутых ног Жени и взглянул на разодранный в клочья проход, который когда-то дарил ему удовольствие. Столько ночей рассеянного, ленивого наслаждения. Теперь там все было истерзано и залито кровью.
Столько крови не должно пропадать впустую.
Константин облизал губы. Один раз, второй.
Клуб был закрыт десять дней, на дверях появилась табличка «Учет», а сам Константин ехал на север в своей бежевой пятерке, которая служила ему верой и правдой уже много лет.
Он выбирал те дороги, которые выглядели заброшенными и пустынными, – те дороги, которые он точно знал, что не запомнит.
Маленький Никто был прелестным ребенком – не ребенком, а прямо конфеткой, – с громадными синими глазами и густыми золотисто-каштановыми волосенками. Кто-то будет его любить. Кто-то будет о нем заботиться. Кто-нибудь из людей, далеко-далеко от юга, подальше от душных ночей и ночных легенд. Может быть. Никто никогда не узнает, что это такое – жгучая жажда крови. Может быть, он будет счастлив. Может, его не коснется порча.
Открытые навстречу рассвету маленькое село под Куйбышевом. Частные домики, слегка покосившиеся от времени, но старательно подбеленные, огороды, курятники, телега местного старосты и пара машин. Высокий худой человек остановился, положил сверток на деревянное крыльцо и медленно удалился, ни разу не оглянувшись. Константин вспоминал ночь Первомая, ощущая во рту привкус крови и портвейна.
Маленький Никто открыл глаза и увидел тьму, мягкую и бархатистую, утыканную мерцающими белыми огоньками. Он открыл маленький ротик и нахмурил бровки. Ему очень хотелось есть. Он не видел корзину, в которой лежал, не мог прочитать записку, приколотую булавкой к его одеяльцу: «Его зовут Никто. Позаботьтесь о нем, товарищи». Он лежал в уютной корзине, словно пластмассовый пупсик в ванночке, – такой же розовый и такой же крошечный, – и знал только одно: ему сейчас нужны свет, и тепло, и еда. Как и всякому маленькому человечку. Он широко открыл ротик, обнажив мягкие розовые десны, и заорал что есть мочи. Он кричал очень долго и очень громко – пока дверь не открылась и теплые руки не внесли его в дом.
ГЛАВА 1 Десять лет спустя
Ночной ветерок трепал волосы Стасика, и это было чудесное ощущение.
Трактор «Беларусь» был огромным. Обычно Стасик воспринимал этого зверя как старое и капризное механическое чудовище, но сегодня у него было чувство, как будто он капитан парохода, который идет по волшебной реке – по грунтовке изрытой гусеницами таких же тракторов с редко встречающимися кучами щебня, ведь в разгаре посевная. Они отъехали далеко от Красного Пахаря . Сейчас они были где-то на полдороге к электростанции, выбрались на шоссе, которое меж полей уводило их куда-то в светлое будущее.
Призрак Коммунизма спал на пассажирском сиденье, его голова чуть ли не свешивалась из окна, его светлые волосы развевались на ветру, лицо было омыто бледным светом луны. Между ног он сжимал бутылку бабкиной настойки, пустую почти на три четверти, которая грозила перевернуться, выскользнув из-под его вялой руки.
Стасик протянул руку, забрал бутылку и сделал неслабый глоток.
– Это «Беларусь» пил…пила, – пропел он ночному ветру. – Да, это «Беларусь»… пил… а не я.
– А, – встрепенулся Призрак Коммунизма, – что?
– Ничего, – отозвался Стасик. – Спи. На вот, глотни и спи. – Он прибавил газу. Потом он разбудит Призрака Коммунизма, но уже по пути домой – для компании. А сейчас пусть он поспит еще, пока Стасик не обстряпает одно неблагонадежное дельце. Опасное дельце. Во всяком случае, Стасику было приятно думать, что задуманное предприятие будет опасным.
Призрак Коммунизма взял у него бутылку и тупо уставился на этикетку, пытаясь сфокусировать взгляд. Его голубые глаза затуманились, чуть сощурились, и в них мелькнула какая-то искра, но лишь на мгновение.
– «Клюковка», – прочитал он. – Слушай, Стасик, это же «Клюковка». Ты знаешь, что дед Василий из соседнего села напился её да помер?
– Да, ты говорил. Мы поэтому ее и слямзили у тетки твоей. – Стасик скрестил пальцы и мысленно приказал Призраку Коммунизма заснуть.
– В тот вечер он выхлестал с пяток таких вот бутылей, – с благоговением выдохнул Призрак Коммунизма.
– Это ты выхлестал уже пяток таких.
– Неудивительно, что у меня все плывет в голове вместе с луной. Спой мне, Стасик. Спой колыбельную.
Они как раз выехали на мост, который, казалось, просел под весом древней «Беларуси». Стасик увидел, как на черной воде пляшут отблески лунного света, и запел первое, что пришло на ум:
– Черный воооораааан, чёй ты вьёоооошси… над маею головой…
– Тут надо не так – Голос Призрака Коммунизма как будто уплывал и становился все тише и тише. – Ты добыычииии не добьёооошсииии, черный воооораан я не твоооой…
Они проехали соседний колхоз. Электростанция на озере вся светилась зелеными и белыми огоньками, трубы нещадно дымили.
Стасик положил руку Призраку Коммунизма на голову и убрал растрепавшиеся волосы с его глаз, которые лихорадочно метались туда-сюда под закрытыми веками. Ему было действительно интересно, что сейчас происходит под его рукой – под тонкой костью, внутри костяной оболочки, в совершенно завернутых мозгах Призрака Коммунизма. Кто сейчас рождался и умирал от руки убийцы и вновь возрождался в глубинах этой безбашенной черепушки? Какое странное действо разворачивалось перед глазами спящего друга?
Призраку Коммунизма часто снились вещие сны о том, что будет, или о том, что было, но о чем он никак не мог знать. К его бабке всегда шли из соседних деревень. Кто мужа от запоя лечить, а кто соседа приворожить. Призраку Коммунизма её дар перешел. А бабка померла недавно.
После бабки Призраку Коммунизма остался дом в Красном Пахаре, где он и жил сейчас вместе со Стасиком. Еще мальчишкой Стасик проводил в этом доме немало времени: наблюдал за тем, как бабулька чего-то над травками шепчет и делает настоечки всякие, спал в одной комнате с Призраком Коммунизма. И даже сейчас, спустя пять лет после смерти его бабушки, Стасику иногда казалось, что она где-то рядом – может, в соседней комнате или во дворе. А Призрак Коммунизма так вообще воспринимал это как должное.
Они проехали мимо погоста с покосившимися деревянными крестами.
У них с Призраком Коммунизма были и другие друзья, но эти ребята только и делали, что нажирались, укуривались коноплёй и говорили почти исключительно о «Дружине Ильича» – местной футбольной команде. Все это было вполне нормально, даже с учетом того, что «Дружина» играла на редкость паршиво; но Призрак Коммунизма был совсем другой. Призрак Коммунизма клал большой-эрегированный на футбол, Призрак Коммунизма мог легко перепить любого и оставаться практически трезвым, когда все давно валялись под столом, и Призрак Коммунизма понимал, как тяжело было Стасику в последнее время из-за всей этой пакости с Шуркой. Призрак Коммунизма никогда не спрашивал у Стасика, почему он не может забыть свою Шурку и завести себе другую девчонку; Призрак Коммунизма понимал, почему Стасик не хотел видеть Шуру или любую другую бабу – и не захочет еще очень долго. Если вообще когда-нибудь захочет.
Но не раньше, чем сможет снова себе доверять. Сейчас он вообще недостоин того, чтобы рядом с ним была женщина. Как бы ему ни было одиноко, как бы ни свербило в штанах, он не искал утешения даже со случайной девчонкой – это было заслуженное наказание за то, что он сделал с Шуркой
Он вел машину одной рукой, а второй рукой играл с волосами Призрака Коммунизма: накручивал длинные пряди на палец, в который раз поражаясь, какие они мягкие. Чтобы почувствовать разницу, он провел рукой по своим собственным жестким волосам цвета воронова крыла – непослушным и своевольным кудрям. Волосы у него были грязными. И кстати, у Призрака Коммунизма тоже. В последнее время Стасик не следил за собой – он мог не мыться несколько дней подряд и уже месяц не менял одежду; на прошлой неделе он трижды опоздал на работу – он работал в магазине грузчиком; он выпивал чуть ли не каждый день по трехлитровой банке пива – но он очень надеялся, что Призрак Коммунизма не заразится его дурным примером. Пусть даже и из сочувствия. Что-что, а сочувствовать Призрак Коммунизма умел – даже слишком. Рука казалась противно жирной. Стасик вытер ее о футболку.
Они приехали на место. Стасик понятия не имел, где находится, но он увидел то, что искал: бледный свет древнего автомата с газировкой у входа в лавку товаров для охотников и рыболовов, который отбрасывал тусклые красно-синие отсветы на грязную автостоянку перед магазинчиком. Стасик встал на обочине и заглушил мотор трактора. Голова Призрака Коммунизма сползла на колено к Стасику. Он осторожно высвободил ногу, стараясь не разбудить спящего друга. На колене Стасиковых джинсов осталось маленькое мокрое пятнышко. Слюна Призрака Коммунизма – слюна пьяного спящего Призрака Коммунизма. Стасик растер пятнышко пальцем и рассеянно сунул палец в рот. Слабый привкус клюквенной настойки в 40 градусов. И какого хрена он тут сидит и облизывает со своего пальца чужие слюни?! Впрочем, все это фигня. Призрак Коммунизма крепко спит – бродит где-то в своих сновидениях. Пора делать дело.
Стасик обернулся и пошарил на заднем сиденье. Россыпь кассет – так вот где окончил свои дни этот кошмарный «Ласковый май», от которого тащилась Шурка. Стасик так и не понял, как это вообще можно слушать: звонкий бабский голосок солиста, не попадающий в ноты. Пустые пакеты из-под жратвы и россыпь банок из-под пива – опять же пустых. Наконец Стасик выудил свой инструмент – обломок проволочной вешалки с крючком на одном конце. Потом он подумал, что, может быть, стоит подогнать трактор поближе к автомату – так, чтобы закрыть обзор с улицы. Но по здравом размышлении решил, что не стоит – приметный он больно. Трактор «Беларусь».
Стасик оглянулся на спящего Призрака Коммунизма, потом встал на колени перед автоматом, просунул вешалку в прорезь для сдачи и легонько подвигал ею туда-сюда, пока крючок не зацепился. Он осторожно потянул, и его усилия были вознаграждены: на грязный асфальт посыпалась мелочь. Стасик аккуратно собрал монетки, ссыпал их в карман, потом быстро забрался в трактор, включил зажигание и помчался прочь.
Миль через двадцать Стасик врубил радио. Старый бабинник стоял примотанный изолентой позади сидений. Нихрена слышно не было за ревом мотора, лишь доносились неопределенные вопли. Кажется пела Пугачева. А Призрак Коммунизма попытался решить, стоит ли ему возвращаться в мир живых прямо сейчас.
– Мы где? Еще в Северной Каролине?
– Ага. Под Саратовым мы, чучело! – Стасик заглушил невнятные вопли сзади и повернулся к Призраку Коммунизма в ожидании рассказа.
Призрак Коммунизма всегда пересказывал Стасику свои сны: иногда они были связными и яркими, иногда – бестолковыми и красивыми и почти всегда – чуточку страшными. Призрак Коммунизма сел прямо и потянулся, разминая затекшее тело. Его клетчатая рубаха мэйд ин Китай приподнялась, обнажив полоску голой кожи на животе. Бледная кожа, завитки золотистых волос. Пару миль Призрак Коммунизма просто смотрел к окно, хмуря брови. Взгляд у него был рассеянным и слегка озадаченным. Это означало, что он вспоминает. Стасик терпеливо ждал, и Призрак Коммунизма наконец заговорил, тщательно подбирая слова:
– В ранней юности… они были просто очаровательными. Октябрята в красных галстучках. Им было очень небезразлично, что о них думают другие, хотя они делали вид, что их это совсем не волнует. Став чуть постарше они любили гулять по ночам, старательно обходя стороной дружинников, хранящих покой их родного поселка, который ночью казался её мрачнее и запущеннее, чем был. Они выходили из дома под вечер, они бродили проселочным дорогам и чужим садам. Им нравилось воровать яблоки, но они срывали их осторожно, двумя пальцами, как будто боялись испачкать руки в грязи их унылого города. – Он произнес слово «испачкать», как будто смакуя на языке глоток крепкого вина; и оно вдруг наполнилось темным, насыщенным вкусом. – Словно боялись испачкать руки. Старшие мальчики у них в школе обзывали их разными нехорошими словами – словами, которые пахли, как пахнут надписи на стенах в общественных туалетах. Но с ними никто не дрался, потому что все знали, что в близнецах есть что-то стрёмное: Никто даже не сомневался, что однажды они переедут жить в большой город, где в окурках, мокнущих в сточных канавах, иногда попадаются не только мокрые окурки, а луна в небе похожа на круглый сыр, который не достать ни в одном магазине. И так оно и случилось. Они уехали в Саратов.
Призрак Коммунизма на мгновение умолк, глядя на рельсы железной дороги, через которые они сейчас переезжали. Где-то вдали мерцали крошечные разноцветные огоньки Стасик на мгновение закрыл глаза, вспоминая дорогу.
– А дальше? – спросил он. – Что было с ними в городе?
@темы: Поппи З. Брайт, бредогенератор в действии, Происки моей музы, акула пера...не...дятел клавиатуры, происки не только моей музы